Освальдо Феррари: Борхес, вы постоянно цитируете двух писателей-ирландцев, которые оказали воздействие сначала на английскую литературу, а потом и на мировую.
Хорхе Луис Борхес: Один из них — Бернард Шоу, не так ли?
Да, один — Шоу, а второй — Оскар Уайльд.
Ну что же, но мы забыли о Джордже Муре[149], мы забыли о Свифте, мы забыли об Уильяме Батлере Йейтсе…
Но за столь короткое время, отведенное нам, очень трудно…
Освальдо Феррари: Много раз, Борхес, мы с вами говорили об Адроге; сейчас, как мне кажется, мы могли бы поговорить и о другом местечке, связанном с вашим именем.
Хорхе Луис Борхес: О Турдере[145]. Конечно же, о Турдере и о братьях Иберра.
(Смеется.) И об одном из ваших рассказов, который, как я знаю, вы любитео «Непрошеной».
Да, «Непрошеная». Этот рассказ… я задумал выразить в нем одну абстрактную идею, и это не предвещало ничего хорошего; эта идея, эта мысль — о том, что подлинной аргентинской страстью является дружба. Когда Эдуардо Мальэа опубликовал «Историю одной аргентинской страсти», я подумал: аргентинская страсть, ну да, конечно же, есть и другие страсти — например, вожделение, но аргентинской страстью, достойной восхваления, может быть только дружба.
В этом смысле книга Мальэа меня разочаровала, но только в этом смысле, а не в другом[146]. И я задумал написать рассказ на тему дружбы; рассказ, в котором бы утверждалось, что дружба, как правило, значит для нас больше, чем любовь. И вспомнил слова старого дона Николаса Паредеса из Палермо, местного главаря; он сказал: мужчина, который, расставшись с женщиной, думает о ней больше пяти минут, — это не мужчина, это… и он добавил словцо, которое я здесь не рискну повторить. И я подумал: я напишу рассказ, в котором покажу двух мужчин, что предпочли дружбу любви к женщине. Понятие дружбы сейчас запачкано, скажем так, содомским грехом, и я подумал: чтобы ни у кого не закралось в голову подобной мысли, я сделаю этих мужчин родными братьями. Я стал искать подходящих персонажей из простонародья и воскликнул: черт побери, действие очень многих моих рассказов развертывается в Палермо. Я стал подыскивать какой-либо другой район, в котором тоже немало таких, кого называют поножовщиками. И тут я вспомнил о Турдере и о братьях Иберра; а затем стал писать историю о двух братьях, двух поножовщиках. Упомянул об их прошлом погонщиков и скотокрадов, возможно, картежников, и вне сомнения, телохранителях местных каудильо. И решил: между ними встает женщина; старший понимает: их дружба — под угрозой, они могут стать соперниками. Старший брат — это единственный персонаж рассказа, который что-либо говорит. Он пытается хоть как-то исправить ситуацию. Ну, к примеру, он, зная, что младший брат влюблен в его женщину, уезжает на ночь из дому и говорит брату: вот
Освальдо Феррари: На одной из ваших страниц, Борхес, о которых вы обычно говорите, что они кажутся вам написанными другим, можно прочесть: «Поль Валери — символ Европы и ее мягкого заката, Уитмен — зари, встающей над Америкой»[131]. Для вас эти два поэта — антагонисты.
Хорхе Луис Борхес: Я совсем не помню этой фразы, но сейчас я бы выбрал другого поэта, который мне по душе больше, чем Валери; ставить Валери рядом с Уитменом — это едва ли не кощунство, поскольку Уитмен — не сравним ни с кем, а про Валери я не рискну этого сказать. А упоминание о «мягком закате» — это отголосок идей о закате Европы.
Вне всякого сомнения.
И этот закат, этот упадок… не знаю, идет ли к упадку Европа, но во всем мире, к сожалению, падает интерес к Европе. Это вовсе не означает, что Европа идет к закату; но как бы там ни было, мы все реже и реже вспоминаем о Европе. Хотя ностальгия по Европе — и конкретно по Франции — в мире еще ощущается. Ныне мир все чаще вспоминает о других землях, о других временах… наверное, это я хотел сказать в эссе
Валери. Сегодня я не выбрал бы Валери в качестве примера; конечно, у него есть великолепные стихи; и прежде всего я вспоминаю такие его строки: «Как для плода нет радости безбрежней, / чем в сладость обратить свой облик прежний — / вот он вошел в уста, и вот исчез»[132]. Прекрасные строки, в них одно ощущение перетекает в другое; когда мы говорим «плод», мы прежде всего вспоминаем его форму, облик, цвет, а только потом — думаем о его сладости, не так ли? И в строках Валери замечательно, великолепно передано, как одно ощущение перетекает в другое: «Как для плода нет радости безбрежней, чем в сладость обратить свой облик прежний». Эта сладость — даже не в плоде, она — на нашем нёбе, на нашем языке. И затем: «вот он вошел в уста, и вот исчез». Я процитировал одно из лучших, без сомнения, стихотворений Валери, но начинается оно, как мне кажется, с фальши; там, в начале, — сравнение моря с крышей, по которой гуляют голуби; думается, такой образ — полностью фальшивый, и еще эти голуби как избитая метафора паруса. Конечно, описать море — чрезвычайно трудно, и, наверное, лучше всего это делать не посредством метафор, а посредством музыки, напоминающей музыку морских волн. И сейчас мне вспомнились строки Киплинга: «Море, кто рвется к тебе? — к
Освальдо Феррари: Насколько я знаю, Борхес, в нашей стране никто так не восславил дружбу, как вы.
Хорхе Луис Борхес: Не уверен, но возможно. Я уже рассказывал вам, что когда прочитал название книги Мальэа «История одной аргентинской страсти», то подумал: «страсть» здесь означает «дружба», поскольку в нашей стране нет иной страсти. Прочитав книгу, я понял, что ошибся. Но как бы там ни было, имеет смысл поговорить о теме «дружба», находившей отражение в нашей литературе, хотя история ее столь коротка, уже множество раз. Не знаю, замечал ли уже кто-либо раньше, что истинная тема «Фауста» Эстанислао дель Кампо[125] — вовсе не пародирование оперы, а дружба двух мужчин.
В «Фаусте», как вы говорили, есть «радостное чувство дружбы».
Да. И тема «Дон Сегундо Сомбры» — тоже, конечно, тема дружбы. Вероятно, и главной темой «Мартина Фьерро» тоже является дружба, странная дружба между жандармом, которого зовут Крус, и дезертиром Фьерро, не так ли?
Я был уверен, что вы именно так понимаете эти произведения.
Освальдо Феррари: Мы с вами, Борхес, не раз, хотя всегда кратко, мимоходом, говорили о католицизме и протестантизме; но еще ни разу не говорили о вашем видении главного персонажа христианских вероучений — Христа.
Хорхе Луис Борхес: Я говорил, — хотя Ренан[112] до меня сказал во много раз лучше, чем я, — что если Христос и не воплощение Бога (а это представляется совершенно невероятным), то он все равно самая необычная фигура в истории человечества. Не помню, говорил ли уже кто-либо, что Христос — это, помимо всего прочего, стиль литературы. Вы читаете «Paradise Lost», «Paradise Regained» («Потерянный рай», «Возвращенный рай») Мильтона и понимаете, что, как заметил Поуп, Отец и Сын разговаривают словно схоласты; но стиль Христа — сверхобычный стиль. Уже многие и многие столетия писатели подыскивают метафоры, ну, достаточно вспомнить… Лугонеса, Гонгору[113], да можно вспомнить кого угодно. Но никто не нашел столь необычных образов, какие подарил нам Христос, образы, которые изумляют людей вот уже два тысячелетия. Ну, например: «Не бросайте жемчуга вашего пред свиньями» [114]; как Он смог придумать такую фразу?! Полагаю, что большинству фраз предшествуют какие-либо варианты; но «бросать жемчуг пред свиньями»… — согласитесь, это нечто необыкновенное, эту фразу нельзя как-либо классифицировать, она — алогичная. Или, например, чтобы осудить погребальные обряды, отличающиеся помпезностью и одобренные религиями, Он говорит: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов» [115]. Это ужасает и звучит едва ли не фантастически. Или еще: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень»[116].
Это сказано навсегда.
Следовало бы исправить несправедливость, допущенную по отношению к английскому мистику Уильяму Блейку; всегда было принято думать, что спасение человечества — это вопрос этики, этического развития, такому восприятию способствовал — демагогически, скажем так, — сам Христос, проповедовавший: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное» [117], то есть все зависит от поведения человека. Затем пришел шведский мистик Сведенборг и сказал, что спасение должно также зависеть и от его интеллектуального развития; он написал великолепную притчу о человеке, что вознамерился обрести блаженство на небесах. Он отрекается от богатства, живет в пустыне — в своей пустыне, отказывается от чувственных, интеллектуальных и эстетических наслаждений, живет добродетельно,
Освальдо Феррари: Я всегда думал, Борхес, что ваш замкнутый образ жизни более всего связан не с мистическим аскетизмом, а с философским стоицизмом.
Хорхе Луис Борхес: Да, разумеется; кроме того, мне — в отличие от, к примеру, Мануэля Мухики Лайнеса[100] — роскошь представляется чем-то ужасным. Причиной тому… не знаю… может быть, моя родословная. Во всяком случае, я ощущаю роскошь как нечто, связанное с невоспитанностью, как нечто вульгарное.
Почти как напрасно потраченное время.
Многие воспринимают ее по-иному, но я — так. То же самое и с языком: мне кажется, что лучше всего избегать пышных описаний и красивых слов.
Ясно; иначе говоря: если вы кем-либо не можете быть, так это человеком барокко.
Освальдо Феррари: У вас, Борхес, свое собственное понимание Эмерсона[86]; вы говорите, что Уитмен и Эдгар По отодвинули тень, заслонили сделанное им.
Хорхе Луис Борхес: При жизни по сравнению с Эмерсоном и Уитмен, и Эдгар почти неизвестны; для Уитмена Эмерсон сделал чрезвычайно много. Уитмен послал ему первый экземпляр… нет, не так, издания книги «Leaves of grass» («Листья травы») — она вышла в 1855 году, в том году, свою американскую поэму «Гайавата», ныне забытую, включенную в школьные программы — что одно и то же. 1855 году увидела свет «Гайавата», североамериканская разновидность поэмы «Табаре»[87], только в ней говорится не о белых, для своей поэмы
Лонгфелло выбрал размер «Калевалы», финского эпоса, размер, можно сказать, усыпляющий; в том же году
Без сомнения.
Да, это — совершенно разные вещи. Получив книгу, Эмерсон написал Уитмену чрезвычайно доброжелательное; он писал, что верит: его книга — самая талантливая, самая мудрая из всех, что в Америке. Он писал, что редко бывает в Нью-Йорке, но что при первой же возможности, оказавшись рад пожать руку творцу, который написал эту книгу и которого зовут Уитмен. Если не ошибаюсь, Уитмен газеты «Brooklyn Eagle»[89], в общем, фигурой весьма незначительной, но именно он написал эту великую книгу. Так
Освальдо Феррари: Борхес, людям моего поколения кажется странным, и даже необъяснимым, это постоянное противостояние националистов и либералов,
Хорхе Луис Борхес: И мне тоже странным. Разумеется, речь идет о поисках собственной идентичности, но, думается, лучше будет, если ее не найдут; говорил: мы — люди Запада, европейцы в изгнании, в благословенном изгнании. Странно, но националисты сейчас упорно тот характерный след, который оставили в нашей стране иммигранты. Всей Америке, включая и Северную, «аргентинское лицо» иммигрантскими чертами; и именно эти черты не устраивают националистов, которые хотят видеть в нас испанцев и
Но все-таки для разных поколений нашей нации проблема иммигрантов не была
Полагаю, что в восьмидесятые годы вопрос об иммиграции — из числа приятных, в предыдущие времена числа внушающих тревогу, опасения.
Опасения для идентичности.
Освальдо Феррари: Мне хочется, Борхес, вновь вспомнить о той книге, которую вы составили вместе с Адольфо Биой
Хорхе Луис Борхес: Блейка называется «Свадьба…».
«Бракосочетание…».
Да, да, «Бракосочетание Неба и Ада» — «Marriage of Heaven and Hell».
Но я хочу
Освальд о Феррари: В последнее время вы, Борхес, нередко выказывали озабоченность по поводу образования, и особенно об на философско-филологическом факультете; но эта озабоченность касается также других факультетов и других университетов.
Хорхе Луис Борхес: Да, в знаменитом Кордовском университете[47], где, в частности, учился Доктор Франсиа[48]; и у меня остались впечатления, скажем приятные. Я побывал, нет, меня пригласили побывать на лекции; меня встревожило уже само название: «динамическая психология».
Разумеется.
Я вспомнил, конечно, и о Бергсоне. И вот я побывал на лекции, название
Освальдо Феррари: Мне думается, Борхес, что главная проблема, которая больше всего занимает вас, — это время, а,
Хорхе Луис Борхес: Да, при мысли о бесконечности пространства он ощущал головокружение. Любопытно вот что: если
Бесконечной вселенной.
Да, бесконечной вселенной; он на головокружение, но — головокружение приятное. Шпенглер — однажды я уже говорил об этом — полагал:
Ясно.
Освальдо Феррари: Борхес, когда вы говорите о своих последних книгах, вы всегда отдаете предпочтение «Книге песчинок».
Хорхе Луис
Нет, он — из «Книги песчинок».
Тогда я отдаю
Солидарен с вами.
Освальдо Феррари: Борхес, есть книга и есть автор, которые для большинства читателей остаются загадочными, хотя вы говорили раз и подробно. Я имею в виду Джеймса Джойса и его «Улисса».
Хорхе Луис Борхес: Вероятно, книга так, чтобы оставаться загадочной. Так, чтобы ее комментировали и объясняли. Думаю, что Джойс писал свою книгу
Все это
Но я не думаю, что эта книга… что этот роман Джойс писал для того, чтобы
Понятым.
Освальда Феррари предлагает Хорхе Луису Борхесу ответить на вопросы, заданные итальянским критиком Лучио Д'Арканджело и писателем Анхелем
Освальдо Феррари: Каково для вас основное различие между реалистической и фантастической литературой?
Хорхе Луис Борхес: Поскольку мы не знаем, к
В нашем веке говорят о фантастическом без фантомов, без призраков и привидений, о фантастическом метафизическом смысле; подчас речь идет о фантастическом как о чем-то близком к парадоксу. Каково ваше мнение
Освальдо Феррари: Более, нем в магию, более, чем в откровение, более, нем в чудеса, вы, Борхес, как
Хорхе Луис Борхес: Да, но закон достаточно загадочен. Никто не знает, почему такая-то причина влечет за собой такое-то следствие. Как бы
Расширим тему…
Да. К примеру, за стол садятся тринадцать сотрапезников, один в этом же году умирает… Де Куинси[21] нашел объяснение или псевдообъяснение этому закону (стоики, вероятно, его
Во всяком случае, вы
Освальдо Феррари: В «Книге Небес и Ада»[12], которую вы, Борхес, составили вместе с Биой Касаресом, есть отрывок он называется «Опровержение неба».
Хорхе Луис Борхес: Да.
Он начинается словами: «Не счастья, вечного или временного, ищет человеческий
Ну что же, Бернард Шоу в комедии «Майор Барбара» говорит нечто подобное: «Я отказываюсь от подкупа блаженством на самая мысль, разве не так?
Разумеется, похоже.
Освальдо Феррари: Итак, Борхес, мы начинаем цикл радиобесед, и первое, что я хотел бы спросить: как вы
Хорхе Луис Борхес: Чувствую, Но ведь человек проводит свою жизнь в беседах, и сейчас мы, вы и я, ведем беседу. а речь возникла неизбежно, разве нет?
Конечно. Но считаете ли вы, что диалог для писателя — естественная
Да, полагаю, что да; к тому же в чем заслуга Платона, если не в том, что он изобрел
Разумеется, но в отличие, например, от музыкантов и художников…
Эти беседы происходили четырнадцать лет назад, и вот я снова встречаюсь с ними, снова слышу голос Борхеса, изумлен, как и тогда; нет, более, чем тогда; записи включают в себя и наши беседы, которые в последние дни общения, в 1985 году; данные диалоги можно назвать дважды неизданными: в большинстве своем
В этих настолько в полном виде, что встреча с ним мне представляется невероятной; неразрывно соединились его голос, его Заново привыкая к ощущению его присутствия, я вспомнил его слова из нашего первого диалога о Йейтсе: красотой».
Нас всех ожидает новая встреча с Борхесом, со своеобразием его мышления, его восприимчивости; с его неистощимой литературе, с его этическими пристрастиями, с его возвышенным восприятием всего окружающего.
В данном случае новая встреча является
В своих прежних книгах я уже рассказывал, как происходили беседы между Борхесом и мной. В данной книге
В марте 1984 года радиодиалог.
Слушая диалог по муниципальному радио (им руководил наш общий, незабвенный друг Рикардо Костантино), я почувствовал: для и для всех радиослушателей — открылась дверь в безграничное; необычная, всегда неожиданная, чудодейственная манера письма, свойственная ему, соединилась с его манерой вести разговор.
Иными словами, тогда я сразу же осознал: мне предстоит попасть измерение. Диалог с Борхесом являлся вхождением в саму литературу, соприкосновением с душой всего связанного с литературой, и диалог помогал найти ключ к тому чарующему литературному миру, что был создан его умом, тем
Так было положено начало остроумным, неповторимым лекциям, которые полностью рождались смотрели глазами Борхеса на многообразие его мира. Восьмидесятичетырехлетний писатель перенес нас, радиослушателей, в свою действительность.
Лет за пятьсот до Рождества Христова в Великой Греции произошло самое замечательное событие мировой истории: открытие диалога.
Данная книга, отдаленная пространством и временем, является приглушенным отзвуком античных бесед.
Как и все мои книги —
Буэнос-Айрес, 12